Воспоминания ТА Аксаковой-Сиверс о ЛВ Гольденвейзере

Материал из энциклопедии "Вики-Поляны"
Версия от 19:46, 21 апреля 2019; Admin (обсуждение | вклад)

(разн.) ← Предыдущая | Текущая версия (разн.) | Следующая → (разн.)
Перейти к: навигация, поиск
tux
Эта статья авторская и защищена от правок, но можно оставить комментарий на странице обсуждения.

© Т.А. Аксакова-Сиверс


«В один прекрасный день, к своему удивлению, я получила телеграмму из Москвы, в которой Лев Владимирович просил санкционировать его переселение в Вятские Поляны. Я, конечно, «санкционировала», но продолжала оставаться в полном недоумении. Прошло некоторое время. Я сидела в канцелярии больницы за раздачей продовольственных карточек. (Эта обязанность была возложена на меня в порядке общественной нагрузки.) Карточки были разложены по всему столу, а вокруг стояла толпа жаждущих эти карточки получить. Взглянув случайно в окно, я увидела нечто, заставившее меня быстро вскочить с места и, бросив карточки на произвол судьбы, поспешить к входной двери: по двору шел, едва передвигая ноги и опираясь на палку, Л.В. Гольденвейзер с огромным рюкзаком за спиной. Будучи введен в мою каморку с печкой-саркофагом, он в полуобморочном состоянии опустился на кровать. Освободив его от рюкзака, я поставила варить кофе и вернулась к своим карточкам. Я обнаружила, что за короткое время моего отсутствия одна продовольственная карточка исчезла. Я должна была счесть, что это моя, и таким образом осталась на целый месяц без хлеба и с Гольденвейзером на руках, который, в свою очередь, был без сил, без пристанища и, вдобавок, без паспорта, который он потерял в дороге. Положение было сложное. Милый Александр Владимирович, к которому я помчалась за советом, сказал: «Вот что, Татьяна Александровна, устраивайте Вашего знакомого временно у себя, а сами переселяйтесь в мой служебный кабинет. А дальше — будет видно».

Появлению Льва Владимировича в Полянах предшествовало, насколько я понимаю, следующее: соскучившись или не ужившись в Новосибирске, он в один прекрасный день приехал в Москву и обрушился, как снег на голову, к своим детям: сыну Алексею Львовичу, профессору математики в каком-то очень важном учреждении, и дочери Ирине Львовне, жене ответственного работника. Отличительной чертой Льва Владимировича было то, что он, обладая тонким саркастическим умом, никогда не скрывал своих мыслей и называл вещи своими именами. Это делало его весьма «неудобным» родственникам в обстановке сороковых годов. На семейном совете, по-видимому, было решено отправить его ко мне в Поляны, дав обязательство высылать ежемесячно 400 рублей, сумму, позволяющую не умереть с голоду. Лев Владимирович почему-то поехал водным путем, по дороге потерял паспорт с § 39, как я уже говорила, и добрался до Вятско-Полянской больницы в состоянии полного изнеможения. В конце концов все кое-как наладилось. Была найдена квартира в убогом домике на Пароходной улице, в милиции, после уплаты штрафа, было получено шестимесячное удостоверение личности (город наш еще не стал «режимным», как это было позже, в момент приезда Лизы Шереметевой), Лев Владимирович «отдышался» и стал тем блестящим собеседником, каким я знала его в лагере и каким он оставался, вопреки всем невзгодам, до последнего дня своей жизни.

Происходил он из обрусевшей еврейской семьи, занявшей прочное место среди русской интеллигенции начала XX века. Детство и гимназические годы Льва Владимировича протекали в Киеве.

Отец его служил в правлении Юго-Западных ж.д. Жизнь, по-видимому, была веселая, особенно летом, когда съезжалось много двоюродных братьев и сестер. Старшим из этой компании был Александр Борисович Гольденвейзер, уже известный музыкант, друг Л.Н. Толстого и завсегдатай Ясной Поляны.

(К киевским годам относится рассказ Льва Владимировича о похоронах известного присяжного поверенного Куперника, считавшегося «красным», в силу чего его похороны превратились в грандиозную демонстрацию. Меня этот рассказ особенно заинтересовал, потому что дело шло об отце Т.Л. Щепкиной-Куперник и моей подруге по гимназии Бумы Куперник. Надо сказать, что последняя всегда импонировала мне своим умом и способностью к наукам. Жила она на территории университета со своей матерью, по второму браку Крашенинниковой. Но я отвлеклась в сторону!)

Учась на юридическом факультете Московского университета, в доме своего двоюродного брата Лев Владимирович встречал многих знаменитостей того времени, главным образом, из музыкального мира. Из его рассказов, относящихся к тому периоду, мне запомнился следующий. Среди новаторов музыкального искусства зашел разговор об опере «Кармен», которую предали жестокой критике, называя «шарманкой». Когда все вдоволь накричались, из угла раздался голос Рахманинова: «Что касается меня, то я был бы очень счастлив, сочинив такую "шарманку"».

По окончании в 1910 году университета (с запозданием из-за событий 1905 года, в которых он был несколько замешан), Лев Владимирович одно время занимался юридической деятельностью, но вскоре так пристрастился к театру, и в частности, к Художественному театру, что война и революция застали его одним из режиссеров 2-й студии. Принимая его первую режиссерскую работу, К.С. Станиславский сказал, пародируя фразу из «Жизни человека» Леонида Андреева: «Тише! Режиссер родился!»

Сколько раз я говорила Льву Владимировичу, что вместо того, чтобы писать роман в 7-ми частях под названием «Выдуманная жизнь», который был не так уж и хорош в литературном отношении, ему следовало заняться своими воспоминаниями. Но он был упрям и считал себя писателем, а не мемуаристом».

«То, что Лев Владимирович был знатоком театра и прекрасным режиссером, никем не оспаривалось, и так как в маленьком городке, подобном Вятским Полянам, ничто не остается скрытым, культотдел завода в скором времени пригласил его возглавить их самодеятельность. На протяжении трех лет Лев Владимирович отдавал все силы свои театральной группе молодежи и создал ряд прекрасных спектаклей (среди них наиболее удачными были «Пушкинский вечер» и «Московский характер» Софронова). Многие из участников этой группы ходили за ним по пятам и слушали его, как оракула. Одним из наиболее способных и приверженных ему учеников был рабочий завода Агалаков. Этот Агалаков решил поступить на Московские заочные курсы режиссеров. Первая же контрольная работа, несомненно выполненная под руководством Льва Владимировича, произвела такое впечатление в Москве, что представитель курсов приехал познакомиться с Агалаковым, увидя в нем «самородный талант».

Вполне понятно, что популярность репрессированного человека не могла нравиться предержащим властям, а тут наступили тяжелые времена, и, начиная с января 1951 года стало подготавливаться его «крушение», причем методы были настолько неблаговидны, что стоит остановиться на их подробностях.

Когда Лев Владимирович начал работать в группе самодеятельности, он переехал поближе к заводу, сняв комнатку у веселой, разбитной бабенки Лизы Курочкиной. К Льву Владимировичу она относилась почтительно, испытывая благодарность за то, что он ее 8-летнего сына Юрку из беспризорного мальчишки превратил в ученика-отличника. От времени до времени Лев Владимирович поступал к нам в больницу, так как был слаб здоровьем и держался только на нервах. Подчас он злоупотреблял люминалом, который ему «от бессонницы» высылала его кузина, Татьяна Борисовна, жившая в Москве со своим братом Александром Борисовичем. Платоническая привязанность этой кузины, длившаяся со времени киевских каникул в 90-х годах до ее 80-летнего возраста, была поистине трогательной. Отношения с прославленным двоюродным братом, наоборот, были прохладными. Лев Владимирович находил, что жизненный путь Александра Борисовича (включая яснополянский период) не всегда был достаточно прямолинеен.

Наступление властей на Льва Владимировича началось с того, что в 1949 году он, как «репрессированный», был уволен от руководства самодеятельностью завода; однако некоторые из его учеников продолжали «под покровом ночи» посещать домик Лизы Курочкиной, где перед висящим на стене портретом К.С. Станиславского шли интересные беседы о литературе и театральном искусстве. В числе преданных Льву Владимировичу людей был Саша Ширяев, рабочий завода и мой ученик по школе рабочей молодежи. Я вернусь еще к этому прекрасному человеку, а здесь, к сожалению, должна дополнить «почитателей» Льва Владимировича новым лицом, сыгравшим в дальнейшем очень низкую роль. Это был довольно красивый человек, лет 30, Борис Трофимов. Насколько я слышала от Льва Владимировича, он когда-то работал в органах НКВД, но был уволен за какую-то провинность и перешел на завод. Такие люди были особенно опасны, но Лев Владимирович в своей наивности восторгался Борисом Трофимовым и верил в его хорошее отношение.

В 1950 году в одном из толстых журналов появилась переведенная на русский язык пьеса Говарда Фаста «Тридцать серебреников», и многие московские театры включили ее в свой репертуар. Лев Владимирович, который не мог сидеть без дела, составил очень интересный план постановки и предложил группе молодежи из самодеятельности сыграть эту пьесу. Официально режиссировать должен был Трофимов, который подобно Агалакову, уже успел поступить на московские заочные театральные курсы. Репетиции должны были происходить у него на квартире. Одну из ролей Гольденвейзер собирался предложить нашему хирургу Скочилову, я же должна была быть консультантом по внешнему оформлению и «хорошим манерам». К счастью, ни Скочилов, ни я ни на одной репетиции в квартире Трофимова не были.

В разговорах о «Тридцати серебрениках» прошел 1951 г., и наступило 30 января 1952 года, когда к нам в больницу привезли Льва Владимировича в бессознательном состоянии и почти без пульса. Я поняла, что это неумышленное, или, вернее, умышленное отравление люминалом, но оставила свои догадки при себе. С трудом, за два месяца, нашим врачам удалось привести здоровье Льва Владимировича в удовлетворительное состояние. Трофимов его навешал в больнице и в один прекрасный день предложил покинуть домик Лизы Курочкиной и переселиться к нему на заводскую квартиру, «где ему будет много спокойнее и где его, Трофимова, жена Женя Загоскина будет за ним ухаживать, как за родным отцом». Мне это предложение показалось весьма странным, но, не дав Льву Владимировичу опомниться, Трофимов перевез его имущество, состоявшее из одного чемодана, электрической плитки, двух тарелок, нескольких книг и рукописи романа «Выдуманная жизнь» в семи частях, к себе на квартиру. Лиза Курочкина была обижена, но Трофимов действовал энергично и много с ней не разговаривал. Подходил апрель, и с ним срок выписки Гольденвейзера из больницы. По поручению Льва Владимировича я сообщила об этом Трофимову, однако ни он, ни его жена не появлялись. После моих неоднократных напоминаний, Загоскина уклончиво сказала, что ее муж в Кирове и что они заберут Льва Владимировича лишь после его возвращения. В ее тоне чувствовалось какое-то замешательство, и мне стало ясно, что ничего хорошего ждать нельзя. Началась игра кошки с мышью. Поняв, наконец, что он попал на провокатора, Лев Владимирович поручил мне просить Лизу взять его обратно на квартиру, но этот путь был отрезан: Лизу уже успели допросить в НКВД, нагнали на нее страху и запретили принимать Гольденвейзера под свой кров, связав обязательством молчать о причине отказа. Мне пришлось присутствовать при тяжелой сцене: в коридоре больницы Лев Владимирович просил Лизу снова приютить его, а Лиза, заливаясь слезами, повторяла одну фразу: «Не могу! Не могу!»

Наконец, 23-го апреля (я называю точные даты, потому что имею под рукой архив больницы) мне позвонила по телефону Женя Загоскина и сказала, что Борис вернулся из Кирова и через час приедет за Львом Владимировичем. Это было в точности выполнено. Трофимов приехал в больницу на машине, только отвез Льва Владимировича не к себе на квартиру, а прямо в РО МВД, куда уже ранее доставил его рукописи, при ложив, кстати, и записную книжку с заметками, предвосхищающими решения XXII съезда КПСС. Через несколько дней Лев Владимирович был переведен в Кировскую тюрьму и осужден трибуналом на 25 лет заключения. Что собственно ему инкриминировалось и как был оформлен этот юридический акт — мне неизвестно. В Полянах имя Гольденвейзера стало внушать мистический страх. Агалаков делал вид, что он его почти не знал, а Трофимов быстро исчез с нашего горизонта. Первое письмо от Льва Владимировича я получила полтора года спустя. Оно было датировано 28 декабря 1954 года. Под датой стояло «Кировская Просница, П/Я 100, бар. 296».

Привожу небольшой отрывок из этого письма:

В связи с моим выходом из больницы мне еще хочется вспомнить санитарку Клаву. Когда она принесла мое выходное платье, она со слезами на глазах шепнула мне: «Не уезжайте, хоть еще одну ночку переночуете у нас!» Но я уехал. Я весь горел желанием завтра же начать репетиции «Тридцати Серебреников», не подозревая, что «30 Серебреников» срепетированы и что Борис Трофимов уже исполняет свою роль Иуды — предателя.


Далее Л.В. продолжает:

Как Вы радуете меня тем, что продолжаете писать свои мемуары! Немало было о них со мной мучительных для меня разговоров. Но раз Вы пишете их и сейчас, значит с Вами все «all right». С Новым годом, дорогая моя! Надо и о себе что-нибудь написать. 29-го мая медицинская комиссия установила, что мне идет 72-й год и что я нахожусь в условиях жизни, для подобных субъектов не показанных. В связи с этим создалась иллюзия, которая месяцев через шесть рассеялась. Юстиция с медициной не нашли общего языка. Из-за этой иллюзии у меня все лето пропало. Вместо того, чтобы заниматься делом, как полагается, «по своим способностям», то есть писать, реалистически писать, я занимался фантазиями, от которых избавился только с наступлением холодов и темноты. Писать не могу. Не знаю, дождусь ли. Силы уходят, но, черт его знает, чего только не выдерживают бедные нервы! Вы доставили бы мне большое удовольствие, если бы прислали мне «Русский лес» Леонова и какую-нибудь солидно-популярную книгу о Павлове.


Я когда-то намеревалась еще раз ввести в свое повествование техника завода и моего ученика по ШРМ Сашу Ширяева. Для этого как раз настало время. Незадолго до катастрофы с Львом Владимировичем Саша с женой и детьми переселился в г. Ишим. В один прекрасный день он появился у меня с мешком, наполненным съестными припасами, и сказал, что, узнав о случившемся, едет навестить Льва Владимировича. Путь до Омутнинских лагерей был долог. На вахте Ширяеву долго доказывали, что ему, как партийцу, не следует поддерживать связь с «врагом народа». Ширяев на это говорил, что не знает никакого «врага народа», а знает только своего старого учителя. В конце концов он добился свидания и передал продукты. Вот всё, что я хотела сказать о Саше Ширяеве.

За колючей проволокой пересыльного пункта Кировская Просница Лев Владимирович встретился с бывшим сторожем нашей больницы Гаврилой Соломатовым. Этот Ганя, дежуря ночью, подходил иногда к окну моей каморки с печкой-саркофагом и вел со мной беседы, вспоминая все пережитое во время войны. Рассказывая о своем ранении, он как-то раз снял шапку и попросил убедиться в том, что у него отсутствует большой кусок черепа. Под рукой у меня, действительно, вместо кости оказалось что-то мягкое. И вот с этим Ганей, хорошим слесарем, рыбаком и, конечно, пьяницей, произошло несчастье. Во время его очередного «дичанья» жена спряталась у соседа. Гаврила ворвался в дом и стал требовать у хозяина выдачи жены. Когда последний отказался это сделать, Ганя ударил его ножом в грудь, потом подал хозяину тот же нож, распахнул телогрейку и сказал: «Ну, теперь бей меня!» Однако бедный Салмин, тихий степенный человек, никак не реагировал на это предложение. Нож попал ему в сердце и через несколько минут он скончался. Соломатов тут же побежал в больницу, заявил, что убил человека, получил 10 лет заключения и оказался вместе с Львом Владимировичем.

В письме от 3-го марта Лев Владимирович пишет:

Шлю Вам два поклона от наших общих знакомых: первый — от Вашего ученика Геры Кашина, юного радиста, попавшего на короткий срок за хулиганство. Второй поклон посылаю Вам с очень серьезным лицом. Он от работника больницы с искусственным черепом (вечно забываю его фамилию). Вы бы сделали доброе дело, если бы написали ему лично или через меня. Он в состоянии тяжелого морального шока. Думаю, что люди с искусственным черепом очень эррективны и что в этом лежит причина этого ужасного убийства. Но так или иначе, человечность велит его морально поддержать, и он очень просил меня, «что-нибудь Вам про него написать», и даже, кажется, со слезами на глазах. Он очень нуждается материально.


Чтобы завершить рассказ о Соломатове, с которым у меня установилась более или менее продолжительная переписка, причем его письма начинались обращением: «Дорогая благодетельница и незабываемый шеф!», добавлю, что, несмотря на рабочие зачеты, он все еще досиживает свой срок в тюрьме.

Соседок с больничной улицы явно шокировала моя переписка с убийцей, и они очень обиделись, когда я однажды высказала мысль, что он не более виновен, чем их Кольки и Ваньки, которые постоянно пускают в ход ножи. Ему только не повезло — ударь он немного выше или ниже, он отделался бы 15-ю днями ареста, как их сыновья, и не испытывал бы угрызений совести.

В 1954 году, как известно, наступил «рассвет». Осужденные тройкой (по существу, никем не судимые) стали получать реабилитирующие справки, в которых указывалось, что их дела более чем десятилетней давности «прекращались за отсутствием состава преступления». В отношении осужденных трибуналом так поступать было неудобно, так как их все-таки судили. Перед ними молча открывали двери мест заключения и предлагали идти на все четыре стороны за исключением Москвы и ее окрестностей. Так произошло и со Львом Владимировичем. В конце 1955 года он был выпущен за вахту и, так как ехать ему было некуда, поселился тут же в Плавске на частной квартире. Пользуясь тем, что в 1955 году я была реабилитирована и получила свободу передвижения, два раза я навестила его в этом маленьком городе, находящемся в тургеневских местах. (Плавск — это переименованное село Сергиевское, отстоящее в нескольких десятках верст от Спасского-Лутовинова, на его постоялом дворе происходило соревнование певцов из «Записок охотника».)

Работоспособность Льва Владимировича и его жажда умственного труда еще более обострились за годы вынужденного бездействия. Почти все деньги, получаемые от детей, он тратил на книги. Московская кузина Татьяна Борисовна высылала ему периодические издания. Болезненно перенеся утрату черновиков своего романа «Выдуманная жизнь», он настойчиво и безрезультатно ходатайствовал об их возвращении. От времени до времени он принимался переводить какую-нибудь близкую ему по духу книгу. Так, однажды он предложил мне войти с ним в сотрудничество по переводу романа Арнольда Цвейга «Спор о деле унтера Гриши». Взглянув на это дело реалистически, я ответила, что сотрудничать на расстоянии 1500 км трудно, и теперь я вижу эту книгу в чужом переводе.

Несколько позднее Лев Владимирович, уже без всяких «коллаборационистов», занялся переводом исторической повести немецкого юриста Харкенталя о прогремевшем на весь мир, благодаря вмешательству Вольтера, «Деле Коласа».

В письме от 27 апреля 1957 г. он мне пишет:

Я работаю, по обыкновению, запоем. Перевожу повесть немецкого адвоката о французском (тулузском) предшественнике людей с судьбой, подобной моей. В 1750 году гугенот Колас казнен за убийство сына, якобы решившегося перейти в лоно непогрешимого католицизма, на самом же деле не убитого, а покончившего жизнь самоубийством. Поводом ко всему этому послужило то, что Колас-сын написал хвалебную поэму об Игнатии Лойоле и представил ее на соискание премии Академии изящных искусств. Этим он скомпрометировал себя перед гугенотами и вызвал жестокий гнев своего отца. Премии ему, как гугеноту, не дали, и, получив пощечины справа и слева, Колас-сын повесился. Обвинить в убийстве и убрать Коласа-отца было тем более целесообразно, что он вел агитацию за созыв Генеральных Штатов, предусмотренных законом, но никогда не созывавшихся. По этому поводу Вольтер написал трактат «Tolerance», и дело Коласа вошло в историю, как пример «законной беззаконности». Под влиянием Вольтера Колас был реабилитирован (как положено, посмертно). Однако его жена и сын были восстановлены в правах на наследство и даже получили то, что уцелело от рук правоверных «патриотов своего отечества». В Москве одна милая адвокатесса хлопочет, чтобы Маковский, удельный князь переводов, напечатал. Спасибо ей, но с меня хватит оптимистических надежд и пессимистических воспоминаний о них. Так что адрес перевода — Олимп.


1-го февраля 1958 года с Львом Владимировичем произошел первый удар (он очень удивился, когда я назвала его заболевание «инсультом» — он не знал этого слова), однако, через два месяца наступило улучшение. 27 апреля он пишет:

Как видите, я уже научился писать. И читать. И ходить. Но как было бы здорово, если бы Вы снова вздумали меня посетить! Мы с Вами так или иначе соприкасаемся уже около 20 лет, и мне кажется, что за эти 20 лет Вам одной говорила душа моя, а не мой распроклятый язык!


В силу этого, летом 1958 года я вновь предприняла довольно утомительную поездку в Плавск. Ехать надо было по Курской дороге до ст.Паточная и со станции идти более двух км пешком. Подъезжая на рассвете к Паточной, я из окна вагона увидела, как бедный Лев Владимирович, спотыкаясь, бежит по склону холма навстречу поезду, и поняла, что мне обязательно надо было приехать.

Проведя в Плавске два дня, я решила возвратиться в Москву автобусом. Прямое, как стрела, шоссе магистрали Москва-Симферополь пересекает Плавск. Сидя на остановке в ожидании машины, и Лев Владимирович, и я несомненно думали, что это — заключительный этап нашего не совсем обычного знакомства, хотя старались об этом не говорить. Так оно и вышло. 18 августа 1959 года он скончался быстро и сравнительно безболезненно от второго инсульта».

Источник

  • Т.А. Аксакова-Сиверс. Семейные хроники. Кн. 2. - Париж, 1988.